“Әйт әле, Күбәләк,
Сөйләшик бергәләп:
Бу кадәр күп очып,
Армыйсың син ничек?”…
Ребёнок беседует с бабочкой, чьё время стремительно тает. Тонкой бабочке, задумчивой Кубелек, суждено истлеть, прожив всего один день. Один только день, в котором — целая жизнь, от рождения до исхода, и между ними — весь тот путь, что иным не осилить и за сто лет. Ускользающая бабочка делится с ребёнком сокровенным, и ребёнок взрослеет.
Эйт эле, Кубелее-ее-ек! — всякий раз, задумываясь о чём-то важном, обращаюсь из детства к давно растаявшей собеседнице. И бабочка, зачастую сливаясь со словом «бабушка», мне всегда отвечает.
Я и услышала эти строки— впервые — от бабушки, едва родившись, едва научившись различать слова. Укачивая внучку, бабушка пела про Кубелек (и мотив, скорее всего, был собственным) — и песня запомнилась навечно. Тогда я не знала ещё, кто автор её слов. Тогда мир вообще был другим — и я умела разговаривать с бабочками. Всех их звали Кубелек. Так их зовут до сих пор.
Габдулла Тукай. «Бабочка и ребёнок». Теперь мне кажется, что поэт и Кубелек — похожи. Вернее, даже не так — они суть одно. Короткая жизнь, в которой сразу всё — «и торжество, и вдохновенье, и смерть, и слёзы, и любовь», и — внезапный обрыв. Не с себя ли писал пророчицу-однодневку юный Габдулла, словно заранее зная, что его ждёт? Недаром же говорят: бабочки — это души… Зачем они возвращаются к нам, что хотят сказать? Что там, за обрывом? Забвение, бессмертие? Другая жизнь?
Кем был Тукай и кем стал после смерти? Чем он остался в потомках, чем ещё будет? Какой бабочкой воскреснет из небытия? Эйт эле, кубелек!..
…Давайте возьмём в руки географическую карту. На ней можно увидеть много интересного — например, где находится мыс Рас-Хафун или Марианская впадина. Только, скорее всего, мыс Рас-Хафун так и останется в нашем сознании лишь точкой, меткой на карте несмотря на то, что мы можем хоть десять раз со знанием дела повторить, что Рас-Хафун — это восточная оконечность Африки, нам ли не знать таких мелочей! Но только вряд ли кто из нас, никогда не ходивший гулять в Африку (а если и ходивший, то не дальше Туниса или Египта), сможет внятно описать, что, собственно, он имеет в виду, авторитетно рассуждая о восточной оконечности южного материка. Какой высоты там горы, какие приливы, в какую сторону смотрит месяц…
Какого цвета вода в Марианской впадине? Где находится библейский Вавилон? Что за фасон у ежовых рукавиц? В какой свисток свистит рак? — если мы и задаёмся вопросами сходного рода, то только в детстве. А, взрослея, привыкаем изъясняться штампами, крылатыми выражениями (не задумываясь, откуда растут их крылья), газетными заголовками. Повторяем заученное в школе, услышанное с телеэкранов, произнесённое с официальных трибун.
«Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить», «дважды два — четыре», «на ноль делить нельзя» (и кто только сказал, что нет?), «Волга впадает в Каспийское море»… Всё это так, конечно — хотя по меньшей мере половину приведённых высказываний можно оспорить. Только мы как-то не думаем об этом, и снова штампуем…
«Пушкин — наше всё», «Тукай — солнце татарской поэзии» — кто из нас хоть раз не произнёс вслух эти всеобъемлющие и в тоже время такие проходные фразы — ибо, изрекая их, мы привычно двигаемся дальше, полагая, видимо, что загадочный термин «наше всё» не нуждается в расшифровке. Конечно, «всё», и, конечно, «солнце» — с уверенностью провозглашает записной оратор на литературном вечере. «Солнце, солнце!» — хором вторят ему выступающие. «Солнце!» — большими буквами выходит на газетных передовицах. «Солнце!» — с ходу выпалит любой школьник, спроси его, что он думает об авторе «Шурале» и «Су анасы».
Впрочем, если не полениться и продолжить беседу с юным школяром, выяснится, скорее всего, вот что: «Шурале» он, конечно, разок прочитал. И даже помнит сюжет — в общем виде. То бишь то, как ловко ушлый парнишка подшутил над нерадивым лесным существом. Дальше в памяти всплывут две строчки, выведенные на плакате в кабинете татарского языка и маячившие перед глазами долгий учебный год: «И туган тел, и матур тел. эткэм-энкэмнен теле…» Спросишь: что дальше? — ответом станет натужное молчание. Ну, может быть, ещё пару строчек вспомнится. Это если ученик — отличник.
После — тишина.
Я не шучу, на этом познания в области тукаевского творчества действительно заканчиваются! И не только у среднестатистического подростка — у очень многих наших соотечественников, увы.
— Какое произведение Тукая тебе больше всего нравится? — интересуюсь у подруги за чашечкой дружеского чая.
— Э-э-э… — впадает в ступор подруга, совсем не далёкая от мира литературы. — Шурале», наверное. Ну, и «Туган тел», само собой. Всё-таки квинтэссенция народных мыслей о языке, народной души!
Тут уже впадаю в ступор я.
— Да, ещё «Саз мой нежный и печальный», — немного подумав, утешает меня собеседница.
«Что вам нравится у Тукая?» — спрашиваю у друзей в интернет-дневнике. Прощаю иногородних, никогда не слышавших даже имени татарского классика. С нетерпением жду отклика местных. «Шурале», «Туган тел», «Туган тел», «Туган тел», — летят ответы, не отличающиеся оригинальностью, «»Козёл да баран”, мне дедушка в детстве читал», — пишет приятельница, ныне — жительница Штатов. Редкие знатоки приводят отрывки из «Не уйдём!» или «К народу»…
Возможно, у меня не слишком представительная выборка? Желая разобраться, выхожу в город. Стремлюсь к излюбленным улочкам — Сафьян, Насыри. Останавливаю нечастых прохожих, пытаюсь разговориться. На призыв побеседовать о классике откликаются не все. Кто-то спешит домой, кто-то смеётся — какая, мол, нынче, литература?, кто-то вообще не расположен к беседам.
Знакомлюсь с учениками татарской школы. Ребята улыбаются — конечно, им знакомы произведения Тукая.
И биография его знакома, и сказки, и стихи. Только вот произнести знакомые строчки мальчишки стесняются — всё-таки как-то это не по-взрослому, рассказывать стихи. Тем более на улице. Да ещё и незнакомой тёте.
Наконец — чудо.
Маленькая старушка, из тех, про кого в романах прошлого века сказали бы — «из бывших», сама подходит ко мне. Тихо-тихо, слегка нараспев, отрешённо, милостиво — то ли мне, то ли себе, то ли вселенной — читает она любимые строфы. Что я слышу в её напеве? Ту ли самую «народную душу», о которой так часто говорят, но которую мало кто может объяснить? Тот ли «мои», что даже таинственнее души? Нет, совсем другое представляется мне — такое далёкое, что казалось уже истончившимся, уже избытым, уже потерянным навсегда.
…Раннее детство. В домашней библиотеке тысячи книг, но особо любимы бабушкой две — старые, жёлтые, в переплёте из бычьей кожи, толстые, чуть потрёпанные. Я уже знакома с алфавитом — но эти книги мне неподвластны. Они нездешние, они из других времён — в них живёт арабская вязь, и читаются они наоборот. Одна из них — Коран, другая — стихи Тукая. И если для Корана я, видимо, ещё чересчур мала, то знакомство с Тукаем начинается довольно рано.
«Хоть юнцом с тобой расстался, преданный иной судьбе,
Заказанье, видишь, снова возвратился я к тебе.
Эти земли луговые, чувства издали маня,
Память мучая, вернули на родной простор меня».
Бабушке близка кочевая жизнь поэта — рано оставшись без попечения родителей, она вдоволь наскиталась по стране. Судьба несчастного юноши перемешивается с бабушкиной, тукаевский Уральск сливается с бабулиным Павлодаром, сиротство поэта — со ссылкой и гибелью моих предков…
Много позже, разглядывая немногочисленные фотоизображения Габдуллы в многочисленных изданиях, задерживаюсь на одном, особенном, всем известном — том, где поэт с непокрытой головой, и непонятно, глядит он вовне или внутрь себя. «О чём ты думаешь?» — вопрошаю я его…
В доме моего детства живут и совсем другие изображения творца. Собственно, никуда не делись они и поныне — чёрный бронзовый бюст и белый гипсовый, благодаря которым образ поэта всегда имел в моей голове вполне конкретные, скульптурные очертания.
Так вот, волшебная бабушкина книга, выдержки из которой я внимательно слушаю едва ли не каждый вечер, меня весьма привлекает. И диковинным письмом, и затейливыми сюжетами (не все из которых мне понятны), и тем, что издан фолиант ещё при жизни самого автора. Хотя в последнем я сегодня несколько сомневаюсь — но, увы, не могу проверить. Тогда, в детстве, я не знала арабских цифр (тех, настоящих) и была не в силах определить год издания; а сейчас, после смерти бабушки, книга переселилась в Москву, к моей тёте, став одним из кусков в мозаике портрета ее матери.
…Маленькая старушка читает стихи. Седые аккуратно завитые волосы, отутюженный клетчатый костюм-двойка (юбка и жилет), сшитый явно на заказ и явно в незапамятные времена, но до сих пор идеально сидящий, слегка подкрашенные губы… Милая старушка, только ты и помнишь, только ты и хранишь пока ещё это Знание, не ограниченное хрестоматийной одой родному языку и историей незадачливого Шурале…
Старушка, слепленная из того же теста, что и моя бабушка или её замечательные подруги, появлявшиеся у нас дома по праздникам, и уже давно пребывающие в иных пределах — представительница уходящего поколения татарской интеллигенции, того, которое, не в пример чуть более юным согражданам, действительно знает, понимает и ценит Тукая. В лексиконе этого поколения нет никакого «солнца» — вернее, Солнце как раз-таки есть — лучистое, тёплое. Эти удивительные люди хорошо знакомы не только с Кубелек (милая, милая бабочка!), но и с переводами Тукая, и с его научными изысканиями. Только они и знают сегодня, что, например, перу Тукая принадлежит перевод книги немца-политэконома А. Баха «Царь-голод» — и не просто перевод, но и грамотные комментарии основных выкладок учёного-экономиста. Разве известен нам поэт с такой стороны?..
…Мне интересно — когда же произошла подмена? Когда еще было так, что Тукай не просто считался, а действительно был выражением народных чаяний, произведения которого мог с ходу процитировать каждый соотечественник, а когда превратился в культовое «солнце», о котором все вроде бы знают, но никто не может объяснить законов свечения?
В тот ли период, когда в школах почти не уделялось внимания вопросам национального самосознания? Тогда ли, когда упал общий интерес к печатному слову? Или тогда, когда на прилавки книжных магазинов хлынул поток недоступной ранее переводной литературы, серьёзно пошатнувшей позиции местных классиков? Или, может быть, тогда, когда иному читателю просто перестала быть близка позиция автора, защитника сирых и обездоленных, певца народного горя?..
Скорее всего, всё вкупе — или что-то совсем иное. Кто-то вообще вычеркнул из своего обихода книги, кто-то никак не возьмёт в толк — к чему воспевать страдание, когда мир сияет таким множеством ярких красок (забывая при этом о времени, в котором творил Тукай), кто-то…
Впрочем, к чему гадания? Каждый из нас, наверное, знает сам, что он читал, а что нет, с чем он согласен, а чего никогда не сможет принять. Мне бы хотелось сказать о другом: друзья, давайте будем чуточку внимательнее. Отринем штампы и посмотрим в глубь явлений. Достанем с полки томик со знакомой фамилией и не просто пробежимся по диагонали, а вчитаемся в каждое слово. Остановимся у каждой строчки, помолчим, помедлим. Вглядимся в каждый образ, вдумаемся в каждую аллегорию. Представим себя то Кубелек, то Батыром, то типографским наборщиком, то юным шакирдом. Почувствуем за спиной — то крылья, то топор дровосека, то пустую суму. Дойдём до последней страницы — и снова вернёмся к началу. Вновь пустимся в путь…
А пройдя его, мы наконец узнаем, какого цвета вода в Марианской впадине. Мыс Рас-Хафун перестанет быть точкой на карте — и мы действительно сможем увидеть Солнце. Не такое, о котором кто-то когда-то сказал, и все подхватили, а самое настоящее. Живое. И бабочка, мудрая бабочка, прилетит и сядет на раскрытую книгу.
Журнал “Казань”, 2006, № 7