Лауреатом Государственной премии Республики Татарстан имени Габдуллы
Тукая в 2006 году стал Рафаэль Ахметович Мустафин за книгу «По следам
оборванной песни» (Казань, Татарское книжное издательство, 2004).
Рафаэль Мустафин известен как исследователь
жизни и творчества Мусы Джалиля, страстный публицист, яркий и
принципиальный критик. В последние годы Рафаэль Мустафин
обратился к довольно редкому и почти забытому жанру арабесок.
ВСТРЕЧА С ПОЭТОМ
Я увидел его на углу улиц Московской и Парижской Коммуны. Прошу
прощения — Московской и Сенной. Навстречу мне шёл щуплый юноша в
старомодном долгополом сюртуке, из-под которого выглядывала белоснежная
сорочка… Чёрный шёлковый бант на шее сбился немного в сторону. На
бритой голове — бархатная татарская тюбетейка такыя. Брови сурово
сдвинуты. Взгляд пронзительный, воспалённый. Он шёл торопливо и нервно,
прижав острым локтем свёрток с бумагами. На впалых щеках играл
чахоточный румяней. Синевато-бледные губы беззвучно шевелились.
Весёлой стайкой шли девушки в тугих обтягивающих джинсиках, розовощёкие
юнцы в спортивных вязаных шапочках и пёстрых импортных куртках.
Деловито семенили располневшие домохозяйки с тяжёлыми, набитыми всякой
снедью сумками и авоськами. Щеголеватый курсант в новенькой форме вёл
под руку курносую смеющуюся девчушку с распущенными волосами. А он
просачивался сквозь толпу, как вода сквозь песок, не поднимая глаз,
никого не задевая и не обратив на себя ничьего внимания. Невысокий,
зябко ссутулившийся, совсем мальчишка по сравнению с современными
акселератами.
Город жил обычной напряжённой жизнью. Заводы и фабрики выплюнули толпы
отработавших дневную смену. На ходу выпрыгивая из трамваев и
троллейбусов, спешили озабоченные мужчины и женщины. Помигал и вспыхнул
красным глазом светофор. Косяк застоявшихся машин, как стадо
разномастных бизонов, круто сорвался с места.
Он шагнул с тротуара в самую гущу мчащегося металла, в синий чад. Я с
ужасом зажмурил глаза. Но не заскрежетали тормоза, не завыли санитарные
сирены. Всё так же, ничего не замечая вокруг, он пересёк грохочущую,
как горный поток, улицу и остановился на бетонной набережной Кабана
возле здания Татарского академического театра. Запрокинув голову, долго
смотрел на вечереющее блёкло-синее небо в белой пряже реверсивных
следов. Вытащил из кармана смятую тетрадку и что-то записал в ней
размашистой арабской вязью.
Набравшись духу, я подошёл к нему. Он не ответил на моё неуверенное
приветствие, даже головы не повернул. Все мои попытки заговорить
разбивались о стеклянную стену отрешённости. И тогда я решил прибегнуть
к паролю поэзии:
Саз мой нежный и печальный,
слишком мало ты звучал.
Гасну я, и ты стареешь..
Как расстаться мне с тобой?
В клетке мира было тесно
птице сердца моего.
Создал бог её весёлой,
но мирской тщете чужой.
Черты его лица дрогнули. Медленно-медленно поднялись веки, губы тронула
слабая улыбка. Я понял, что стихи доходят до его сознания.
Надламывайся и гори,
тебе не внове, сердце.
Дороже целого творцу
надломленное сердце.
Словно тяжелобольной, приходящий в себя после длительного обморока, он
поднял голову, повернулся. Но смотрел не на меня, а на шумную, пёструю,
клокочущую, как кипящий котёл, Казань. Я проследил за его взглядом и с
удивлением обнаружил на месте серой громады «Казэнерго» покосившиеся
развалюхи. Исчезла высотная гостиница «Татарстан», а на плошади
Куйбышева (ныне — Тукая) по рельсовому кольцу со скрежетом
разворачивался допотопный трамвайный вагон бельгийского акционерного
общества. По полноводному Булаку в сторону ярмарки Ташаяк плыли
многочисленные лодки с гуляющими. Вдоль набережной катили лакированные
пролётки, запряжённые рысаками. Со скрипом проворачивались деревянные
колёса тяжело гружённых крестьянских подвод. У дощатого деревянного
причала сидела вереница нищих, старух и увечных.
Взгляд его остановился на молодом крестьянине с умным и дерзким
взглядом, лежавшем на одной из подвод. Сдвинув набекрень белую
войлочную шляпу, парень что-то тихо напевал. Я прислушался. Уж не
«Тафтиляу» ли на слова Тукая? Поэт слушал его серьёзно, без улыбки, а в
глазах темнела грусть.
— Прости меня, народ мой, — проговорил он еле слышно. — Прости за то,
что не уберёг себя, сжёг дотла в своих стихах. Не о том жалею, что рано
ушёл из жизни. Не узнал по-настоящему счастья взаимной любви, не успел
стать мужем и отцом. А о том, что самые лучшие произведения унёс с
собой в могилу. Я один знаю, какие могучие силы клокотали в этой
чахоточной груди. Какие великие мысли приходили в мою голову в бессонные
ночи.
Какой испепеляющий огонь полыхал в сердце… Прости
меня, народ мой, что я не смог до конца воспользоваться тем даром
художественного предвидения, которымодарил меня творец. За то, что
занёс на бумагу лишь малую часть того, что мог и что было предначертано
свыше…
— Но и то, что сделано, навеки обессмертило ваше имя, —
неуклюже попытался я утешить его. — Пока жива татарская нация, жив
язык, вас будут чтить и помнить…
Поэт криво усмехнулся, и я понял, что он знает себе настоящую цену и не
нуждается в утешениях. Вдруг он закашлялся, торопливо вытащил платок и
прижал к губам. На нём медленно расплылось тёмно-багровое пятно. Я
растерянно оглянулся вокруг, лихорадочно соображая: что делать? Вызвать
машину «Скорой помощи»? Поймать проходящее такси? Но когда я повернулся
к нему, его уже не было…
В ту ночь я долго не мог заснуть. Ворочался с боку на бок, протяжно
вздыхал, подходил к чёрному квадрату окна, где также ворочалась и
вздыхала сырая осенняя ночь. Смотрел на пелену брюхатых туч,
подсвеченных снизу мертвенным синеватым светом ртутных ламп. И всё
думал, думал… О том, как бездарно, впустую я транжирю лучшие годы
своей жизни на ненужные разговоры, многочасовые заседания, бесполезную
суету. Как похвалил однажды в печати средненькое произведение
литературного босса и ни слова не вымолвил в защиту истинного таланта.
Как трусливо промолчал на обсуждении явно конъюнктурной книги, хотя и
понимал отлично, что издавать её не следует. И как сам не раз
подстраивался под очередное постановление…
Что же это было? Мираж, следствие переутомления? А может, это совесть
моя, совесть всей нашей литературы появилась на миг, чтобы напомнить о
высоком предназначении писателя, о долге литературы перед народом,
перед прошлым, настоящим и будущим?
В САРАЕ
Июнь в этом году разошёлся. Жара — под сорок градусов. Даже в деревне,
куда я приехал, спасаясь от городской духоты, не лучше. В избе спёртый
воздух, мухи, плач младенца, запах пелёнок. В поисках покоя и хотя бы
относительной прохлады захожу с книжкой в покосившийся сарайчик.
Здесь не так жарко, тихо, сумрачно. Пахнет тленьем, мышами и берёзовыми
вениками. Через щели в тесовой крыше пробиваются параллельные струны
лучей. На земляном полу — бесчисленные солнечные монетки.
Постепенно хандра отпускает, раздражение на самого себя — зачем
приехал? — проходит. Через какое-то время я буду вспоминать об этом
дне, как о нечаянном подарке судьбы.
Душный июльский полдень. Недавно отцветшие липы недвижно темнеют в
сгущённом от зноя воздухе. А за ними блестит маленькое, круглое лесное
озерцо -Малое Глубокое. Вода у берега покрыта лягушачьим шёлком. Ноздри
щекочет сладковатый запах осоки, кисловатый дух курослепа и гусиного
проса. Порхают у лица бирюзовые стрекозы. Ласточка чиркнула по небу
стреловидными крыльями.
Когда-то в этих местах водились дикие лебеди. Не зря же соседнее озеро
называется Лебяжьим. Их полностью вывели ещё в девятнадцатом веке. Но
высоко-высоко над головой по блёкло-синему небу парят белые лебеди
облаков. Их недвижный полёт завораживает.
СКВОЗЬ МОРОСЬ И МРАК
Октябрьский вечер. Задержался на дежурстве — пришло срочное
правительственное постановление, и пришлось перевёрстывать первую
полосу. А на улице — хороший хозяин собаку не выгонит: порывистый
ветер, дождь, собачий холод…
Идёшь, подняв воротник и борясь с пронизывающим ветром, который
пытается вырвать из рук зонтик и вывернуть его наизнанку. Чертыхаешься,
вляпавшись в лужу — фонари горят далеко не везде. Где-то во дворах
перелаиваются бездомные собаки. И такие же собаки воют и скребутся в
желудке — с утра толком ничего не удалось поесть. Только чай да крепкий
кофе.
Вдруг тебя с ног до головы обдаёт фонтаном грязной воды — какой-то
автолихач пронёсся совсем близко от тротуара. Сам виноват — задумался,
замечтался о жарком лете и ласковом солнце. Кое-как стряхнув брызги,
продолжаешь свой путь. А где-то там впереди сквозь морось и мрак тепло
светятся окна родного дома. Дома, где тебя ждут с нетерпением, где тебе
искренне рады и где горячий ужин уже стоит на плите.
Нежная прохлада и долгая прозрачность июньского тихого вечера.
Небо постепенно густеет. Однако лёгкие тающие облака на закате ещё ярко светятся розовым и золотистым.
Сладко пахнут лиловые гроздья сирени за палисадником окраинной улочки.
Зеленеет молодая травка на железнодорожной насыпи, и жёлтые головки
одуванчиков подобны тысячам маленьких солнц.
Из открытого окна доносится песня Аллы Пугачёвой «Ах вернисажах, ах
вернисаж, какой портрет, какой пейзаж…» Пьяные голоса нескладно
пытаются подпевать ей.
За густыми зарослями американских клёнов с нарастающим шумом проносится
пригородная электричка. За нею вздымается смерч пыли, мусора и обрывков
полиэтилена.
Не так ли проносится и наша жизнь?
Журнал “Казань”, 2006, июль