Встреча с поэтом

Я увидел его на углу улиц Кирова и Парижской Коммуны. Прошу прощения — Московской и Сенной. Навстречу мне шел туплый юноша в старомодном долгополом сюртуке, из-под которого выглядывала белоснежная сорочка… Черный шелковый бант на шее сбился немного в сторону. На бритой голове — бархатная татарская тюбетейка — такыя. Брови сурово сдвинуты. Взгляд пронзительный, воспаленный. Он шел торопливо и нервно, прижав острым локтем сверток с бумагами. На впалых щеках играл чахоточный румянец. Синевато-бледные губы беззвучно шевелились.

Веселой стайкой шли девушки в тугих обтягивающих джинсиках, розовощекие юнцы в спортивных вязаных шапочках и пестрых импортных куртках. Деловито семенили располневшие домохозяйки с тяжелыми, набитыми всякой снедью сумками и авоськами. Щеголеватый курсант в новенькой форме вел под руку курносую смеющуюся девчушку с распущенными волосами. А он просачивался сквозь толпу, как вода сквозь песок, не поднимая глаз, никого не задевая и не обратив на себя ничьего внимания. Невысокий, зябко ссутулившийся, совсем мальчишка по сравнению с современными акселератами.

Город жил обычной напряженной жизнью. Заводы и фабрики выплюнули толпы отработавших дневную смену. На ходу выпрыгивая из трамваев и троллейбусов, спешили озабоченные мужчины и женщины. Помигал и вспыхнул красным глазом светофор. Косяк застоявшихся машин, как стадо разномастных бизонов, круто сорвался с места.

Он шагнул с тротуара в самую гущу мчащегося металла, в синий чад. Я с ужасом зажмурил глаза. Но не заскрежетали тормоза, не завыли санитарные сирены. Все так же, ничего не замечая вокруг, он пересек грохочущую, как горный поток, улицу и остановился на бетонной набережной Кабана возле нового здания Татарского академического театра. Запрокинув голову, долго смотрел на вечереющее блеклосинее небо в белой пряже реверсивных следов. Вытащил из кармана смятую тетрадку и что-то записал в ней размашистой арабской вязью.

Набравшись духу, я подошел к нему. Он не ответил на мое неуверенное приветствие, даже головы не повернул. Все мои попытки заговорить разбивались о стеклянную стену отрешенности. И тогда я решил прибегнуть к паролю поэзии:

Саз мой нежный и печальный,
слишком мало ты звучал.
Гасну я, и ты стареешь…
Как расстаться мне с тобой?
В клетке мира было тесно
птице сердца моего.
Создал бог ее веселой,
но мирской тщете чужой.
(Пер. А.Ахматовой)

Черты его лица дрогнули. Медленно-медленно поднялись веки, губы тронула слабая улыбка. Я понял, что стихи доходят до его сознания.

Надламывайся и гори,
тебе не внове, сердце.
Дороже целого творцу
надломленное сердце.
(Пер. В.Тушновой)

Словно тяжелобольной, приходящий в себя после длительного обморока, он поднял голову, повернулся. Но смотрел не на меня, а на шумную, пеструю, клокочущую, как кипящий котел, Казань. Я проследил за его взглядом и с удивлением обнаружил на месте серой громады Казэнерго покосившиеся развалюхи. Исчезла высотная гостиница «Татарстан», а на площади Куйбышева (ныне — Тукая), по рельсовому кольцу, со скрежетом разворачивался допотопный трамвайный вагон бельгийского акционерного общества. По полноводному Булаку в сторону ярмарки Ташаяк плыли многочисленные лодки с гуляющими. Вдоль набережной катили лакированные пролетки, запряженные рысаками. Со скрипом проворачивались деревянные колеса тяжело груженных крестьянских подвод. У дощатого деревянного причала сидела вереница нищих, старух и увечных.

Взгляд его остановился на молодом крестьянине с умным и дерзким взглядом, лежавшем на одной из подвод. Сдвинув набекрень белую войлочную шляпу, парень что-то тихо напевал. Я прислушался. Уж не «Тафтиляу» ли на слова Тукая? Поэт слушал его серьезно, без улыбки, а в глазах темнела грусть.

—  Прости меня, народ мой, — проговорил он еле слышно. — Прости за то, что не уберег себя, сжег дотла в своих стихах. Не о том жалею, что рано ушел из жизни. Не узнал по-настоящему счастья взаимной любви, не успел стать мужем и отцом. А о том, что самые лучшие произведения унес с собой в могилу. Я один знаю, какие могучие силы клокотали в этой чахоточной груди. Какие великие мысли приходили в мою голову в бессонные ночи. Какой испепеляющий огонь полыхал в сердце… Прости меня, народ мой, что я не смог до конца воспользоваться тем даром художественного предвидения, которым одарил меня творец. За то, что занес на бумагу лишь малую часть того, что мог и что было предначертано свыше…

— Но и то, что сделано, навеки обессмертило ваше имя, — неуклюже попытался я утешить его. — Пока жива татарская нация, жив язык, вас будут чтить и помнить…

Поэт криво усмехнулся, и я понял, что он знает себе настоящую цену и не нуждается в утешениях. Вдруг он закашлялся, торопливо вытащил платок и прижал к губам. На нем медленно расплылось темно-багровое пятно. Я растерянно оглянулся вокруг, лихорадочно соображая: что делать? Вызвать машину «Скорой помощи»? Поймать проходящее такси? Но когда я повернулся к нему, его уже не было…

В эту ночь я долго не мог заснуть. Ворочался с боку на бок, протяжно вздыхал, подходил к черному квадрату окна, где также ворочалась и вздыхала сырая весенняя ночь. Смотрел на пелену брюхатых туч, подсвеченных снизу мертвенным синеватым светом ртутных ламп. И все думал, думал… О том, как бездарно, впустую я транжирю лучшие годы своей жизни на ненужные разговоры, многочасовые заседания, бесполезную суету. Как похвалил однажды в печати средненькое произведение литературного босса и ни слова не вымолвил в защиту истинного таланта. Как трусливо промолчал на обсуждении явно конъюнктурной книги, хотя и понимал отлично, что издавать ее не следует. И как сам не раз подстраивался под очередное постановление…

Что же это было? Мираж, следствие переутомления? А может, это совесть моя, совесть всей нашей литературы появилась на миг, чтобы напомнить о высоком предначертании писателя, о долге литературы перед народом, перед прошлым, настоящим и будущим?

Сирота

Сибгат Хаким как-то сказал, что он не знает в истории мировой литературы судьбы более трагической и горькой, чем у Габдуллы Тукая. Чтобы убедиться в этом, достаточно перелистать несколько страниц из детства поэта.

Габдулла родился 26 апреля 1886 года в деревне Кушлауч Менгерской волости бывшей Казанской губернии. Род Тукаевых, по преданию, насчитывал семь поколений мулл. Но это были «чабаталы муллалар», то есть «лапотные священнослужители», жившие не столько за счет подаяний бедных прихожан, сколько своим хозяйством и обычным крестьянским трудом. Тукай был пятимесячным ребенком, когда умер отец, мулла Гариф. Мать его, Мамдунэ, вскоре вышла замуж за другого, а маленького Габдуллу отдала на воспитание одной бедной старухе по имени Шарифа.

«В избушке старухи Шарифы я оказался обузой, лишним ртом, и потому, вполне понятно, она не очень-то занималась моим воспитанием. Какое там! Даже ласки, так необходимой любому ребенку, я от нее не видал. Мне говорили, что зимними ночами я выходил на двор босой, в одной рубахе, а потом долго стоял у двери, ожидая, когда меня впустят в избу. Зимой не только ребенку, но и взрослому человеку нелегко отворить примерзшую дверь деревенской избы. Естественно, сам я был не в силах это сделать и подолгу трясся в сенях, иногда до тех пор, пока ноги мой не примерзали ко льду. А старуха по своей «доброте» небось думала: «Ничего, не подохнет, бесприютный!» И впускала меня, когда ей вздумается, да еще бранила при этом», — так впоследствии вспоминал свое детство Тукай.

Когда Габдулле исполнилось три года, мать решила забрать его к себе. Любопытно, что в память поэта об этом дне врезалось воспоминание не о ласковых руках матери и не о суровом грозном отчиме, а о куске белого хлеба, намазанном сотовым медом, которым угостили вечно голодного мальчонку.

Не прошло и года, как на Тукая свалилось новое горе — умерла мать. «До сих пор помню: увидев, как выносят мою покойную мать, я, босой (а дело было в январе. — Р.М.), с непокрытой головой, вылез из-под ворот и долго бежал за процессией, захлебываясь слезами: «Верните маму! Отдайте маму!» — вспоминал Г.Тукай. Так, в неполные четыре года Габдулла остался круглым сиротой.

Его отдали в соседнюю деревню Училе в дом местного муллы Зинатуллы. Деревенька была маленькая и бедная. В неурожайные годы сельский мулла побирался по соседним деревням. Ясно, что и в этой семье не обрадовались «приблудышу», «лишнему рту», как его называли. К тому же у них было шестеро своих детей, тоже несытых, раздетых, неумытых. Габдуллу постоянно мучил голод. Он переболел оспой, какими-то другими недугами, очень ослабел. Жизнь его висела на волоске. В конце концов от него решили избавиться: с попутной подводой отправили в Казань — авось, мол, кто-нибудь захочет приютить сироту.

И вот он стоит на крестьянской подводе посреди шумного Сенного базара, а привезший его за шестьдесят верст ямщик громко выкрикивает:

— Кто возьмет мальчонку на воспитание? Кто возьмет круглого сироту из духовной семьи?

Такой человек нашелся. Им оказался житель Ново-Татарской слободы по имени Мухамметвали. Он был мелким кустарем, продававшим на базаре тюбетейки. У него не было своих детей, и они с женой приняли Габдуллу как родного. Приемная мать Газиза души в нем не чаяла. Кормила досыта, одевала во все новое, заботилась. Два года, проведенные у них, Тукай называет самой светлой полосой в своей жизни. Самое яркое воспоминание об этом времени — посещение вместе с приемной матерью дома какого-то татарского купца:

«С любопытством рассматривал я красивую обстановку байского дома: бьющие, как церковные колокола, часы, зеркало от пола до потолка, фисгармонии, громадные, как сундуки. Мне казалось, что баи живут в раю. Однажды, когда мы пришли в такой дом, я никак не мог наглядеться на павлина, который ходил по двору, распустив свой блестевший на солнце хвост с золотистыми перьями».

Не следует, конечно, идеализировать это время. Случалось всякое: однажды у маленького Габдуллы заболели глаза. Газиза повела его к знахарке. Та насыпала в глаза горсть сахарной пыли. Ребенок как мог отбивался. В результате на одном глазу появилось бельмо.

Неожиданно приемные родители разом захворали. Боясь, что в случае их смерти ребенок в городе пропадет, отправили его обратно в деревню. Тот же ямщик привез его в деревню Кырлай и отдал на воспитание бедной крестьянской семье. Новые родители, Сагди и Зухра, добрые по натуре, но задавленные нуждой, приняли мальчонку хорошо. На всю жизнь запомнились Габдулле первые слова, произнесенные приемным отцом, едва они переступили порог:

—  Жена, принеси–ка мальчику хлеба с катыком, пусть поест!

Катык (сквашенное молоко) показался ребенку таким лакомством, что он вспоминал об этом, как о неожиданно выпавшем счастье.

С шести лет он начинает работать. Его берут с собой убирать картофель. «Осень тогда выдалась холодная», — вспоминает Тукай. Спасаясь от стужи, он зарыл босые ступни в землю. Приемная сестра Саджида, орудуя лопатой, вонзила ее глубоко в кучку, и попала по ногам мальчика. «Я охнул, — пишет Тукай, — но жаловаться, а тем более звать на помощь, не посмел». Да и кто обратил бы на него внимание? «Вскочил и, отбежав прочь, заплакал. Рана оказалась глубокой. Я засыпал ее землей и опять принялся за работу».

Так тянулись годы сиротского, бесприютного детства.

И все же мальчонка не пропал. Родственники отца вспомнили о нем и решили забрать к себе. Так он попал в Уральск. Учился в медресе, много читал. Стал заниматься русским языком, переводить произведения русских писателей и писать сам.

Шаг в бессмертие

(Читая книгу Ибрагима Нуруллина «Тукай»)

 «Такого Казань еще не видела…

Хмурым пасмурным утром 4 апреля 1913 года у Клячкинской больницы, в переулке, выходящем на центральную улицу города — Проломную, — начал собираться народ. К двенадцати весь квартал был затоплен морем голов — в шляпах, кепках, фуражках, в малахаях, круглых ватных шапках без ушей — татарках, в шляпках с перьями, в платках, тюбетейках, а то и вовсе ничем не прикрытых», — так начинаетея книга И.Нуруллина (перевод Р.Фиша).

Такого Казань действительно никогда не видела. Впоследствии, уже в советское время, такое повторилось только раз, во время похорон композитора Салиха Сайдашева.

Десятитысячная толпа запрудила все прилегающие улицы и переулки, вплоть до Булака. А когда похоронное шествие двинулось, начало было уже возле кладбища на Ново-Татарской слободе, а конец — еще в центре города. 4 апреля 1913 года все татарские газеты посвятили Тукаю специальные номера. Был отменен рабочий день во всех издательствах, книжных магазинах и культурно-просветительских учреждениях, отменены занятия во всех медресе. Телеграммы с соболезнованиями со всех концов России газеты публиковали целую неделю.

Это был конец короткой и яркой жизни и начало новой — в сознании, в памяти и душе народа. Это был шаг в бессмертие.

В год смерти поэта большими тиражами вышли пять сборников его стихотворений. Они разошлись мгновенно, и уже в следующем году потребовалось восемь новых изданий. Обреченный при жизни на нищету, знавший каждодневный изнурительный труд, голод и холод, наживший чахотку, Тукай после смерти сделалcя народной святыней. Его имя достигло самых глухих деревень, а книги вошли в каждый дом. Еще не успели завянуть цветы на могиле Тукая, а историк и литературовед Гали Рахим пророчески писал: «Народ сам нашел и выбрал своего певца… Он навсегда останется нашим первым «народным поэтом».

Роль Тукая в татарской литературе сравнима разве что с ролью А.С.Пушкина в русской культуре. Страстная тоска о счастье простых людей, о справедливом общественном строе, призыв к дружбе и братству народов, обостренное чувство национального достоинства и, конечно, талант — яркий, необычайно свежий, народный — все это сделало имя юноши из глухого татарского аула знаменем всех передовых демократических сил, а его поэзию — достоянием миллионов.

Не все читатели одинаково восприняли образ Тукая, воссозданный пером И.Нуруллина. Мне доводилось слышать, что автор «мельчит» образ великого народного поэта, «принижает» и «приземляет» его. Ну зачем, мол, надо было показывать, как поэт за жалкие гроши продает свой талант — пишет рекламные стихи, восхваляющие чай фирмы «Караван», и публикует их на страницах реакционной газеты «Баян эль-хак»? Зачем, мол, описывать, как Тукай выступает с чтением своих стихов перед подгулявшими приказчиками и купчишками на Макарьевской ярмарке, получая в качестве вознаграждения бесплатный стакан чая с зачерствевшей булкой? Стоило ли также писать об издержках критической перепалки между Тукаем и Сагитом Рамеевым, когда оба спорщика явно перешли рамки приличий? И наконец, возвышают ли, мол, Тукая эпизоды, показывающие поэта в кругу подвыпивших друзей и малознакомых приятелей, за батареей пивных бутылок, режущихся в картишки в душном прокуренном номере?

Их не интересует вопрос: было ли все на самом деле? Волнует другое: не принизит ли это образ поэта, не бросит ли тень на его величие? Ведь у каждого в душе свой Тукай. Но поэты вкладывают лучшие порывы в свои произведения. Поэтому для обыденной жизни нередко остается всякий хлам и мусор. И.Нуруллин не чуждается этого мусора, упрямо продираясь сквозь толстый слой сладеньких мифов и розовой краски к реальному облику.

Возможно, что напомаженный и подрумяненный Тукай для многих был бы привычнее, приемлемее. Но автор создает предельно близкий к действительности документальный портрет, портрет без грима и ретуши. Автор любит своего героя, но не склоняется перед ним в молитвенном экстазе. Несмотря на горькие ошибки, мелкие человеческие слабости, досадные житейские неурядицы, Тукай велик. Не только как гениальный поэт, но и как крупный мыслитель, философ, общественный деятель.

Биография духа

 (Читая роман Рустама Валеева «Заботы света»)

«Чтобы что-то сказать, надо чем-то быть», — заметил Гете. Биография Габдуллы Тукая известна сегодня достаточно подробно (написана серия научных монографий, документальных и художественных книг о поэте). Но личность Тукая, неповторимость его судьбы, уникальность натуры привлекают и долго еще будут привлекать наше внимание. Роман челябинского писателя Рустама Валеева «Заботы света» примечателен тем, что здесь Тукай предстает как вполне сложившаяся творческая личность. Внешние факты его биографии мало занимают прозаика. Переезд из Уральска в Казань, две-три поездки в деревню, встречи и беседы с друзьями — вот, пожалуй, и все основные вехи сюжета. Это не роман-биография, а произведение о внутренней, духовной жизни поэта, биография духа.

Современники называли поэта «туры Тукай» — «прямой», «правдивый Тукай». Как показано в романе, Тукай больше думал о правде, чем о счастье. Больше о судьбе своего многострадального народа, чем о собственной. «Мой идеал — быть правдивым в моих трудах, писать жизнь, какая она есть. И эта правда, в какой-нибудь далекий день, может быть, станет поддержкой для новых поколений, чей дух поднимется над низостью, над эгоизмом людей и мелкими их заботами. О, это будет прекрасное поколение, созревшее для делания добра!» — так передает мысли Тукая Рустам Валеев.

Тукай был исключительно цельным человеком. Его болезненная застенчивость, замкнутость и суровость проистекали от повышенной ранимости. Он говорил правду, не щадя ничьего самолюбия и мог из-за этого испортить отношения даже с самыми близкими друзьями. Его раздражали мещанская ограниченность окружающих и пошлость жизни. Порою он мог быть даже злым — от непомерной стыдливости. В нем не было той уверенности в себе, изящества и аристократизма манер, как, скажем, у Фатыха Амирхана. Тукай избегал шумного общества, не любил публичных выступлений, сторонился женщин.

И в то же время его тянуло к людям. Предпочитая оставаться незамеченным, он любил приглядываться к завсегдатаям знаменитого Сенного базара. Вбирал в себя его многоголосый шум, скрип телег, рев быков, ржанье лошадей, перекрестные крики торговцев и покупателей, смех удачника, вопль обманутого… Придя в свой тесный номер, доставал тетрадку и создавал свой бессмертные строки.

Двери в его каморку в гостинице «Булгар» никогда не запирались. Гости приходили и уходили, когда им вздумается. Этим нередко пользовались всевозможные проходимцы и бродяги. Порою они обирали поэта, хотя в общем-то унести из его номера было нечего. Тукай и тяготился таким многолюдством, и рад был гостям. Они приносили не только городские новости, но и дыхание реальной жизни. Забившись куда-нибудь в уголок, Тукай жадно слушал разговоры, редко-редко вставляя словцо или едкое замечание. Чаще посмеивался в душе. Впрочем, при необходимости он всегда мог отрешиться от мирской суеты — уйти в мир творческих грез. Посетители нередко замечали, что Тукай здесь, и в то же время его нет. Никто не мог помешать ему думать, мечтать, творить.

Р.Валеев показывает, как жизнь духа переплавлялась в поэзию. И детские слезы, и горькое раннее сиротство, и поздние жизненные потрясения — все отливалось прозрачными певучими строками. В этих стихах оживают и березы Кырлая, и сочная зелень лужаек, и блеск реки, и загадочный серп молодого месяца. Мы слышим, как кони ржут в ночном, видим, как утром девушки идут к роднику, а соловьи садятся на дужки расписных ведер и поют о любви. «Днем и ночью, в горе, в счастье я с тобой, родной народ. Я здоров твоим здоровьем, твой недуг меня гнетет», — писал Тукай. Эта слитность с народом, с его бытом, думами, чаяниями — главное в деянии поэта.

Безнадежно больной и отчетливо сознающий тяжесть своего положения, Тукай был безжалостен к себе, не щадил себя в работе. Горячил себя крепким чаем, много курил. А ночами не мог спать, выкашливая табачную копоть из больных легких. Болезнь изнуряла его физически, но не могла сломить неукротимую волю, его могучий дух. К нему как нельзя лучше подходят блоковские слова: «Но вещей правдою звучат слова, запекшиеся кровью».

Болезнь помешала поэту устроить семейную жизнь. Среди безверия, уныния и хаоса предреволюционных лет он не только не мог, но и не хотел отгородиться своим маленьким эгоистическим счастьицем от страдании стонущего угнетенного народа. Вся его жизнь сосредоточилась в области духа.

В романе «Заботы света» много персонажей. Перед нами мелькает калейдоскоп лиц: бай, муллы, шакирды, приказчики, журналисты «желтой» бульварной прессы, богатые наследницы, содержанки, рабочие-кожевники, мыловары, ткачи, наборщики, крестьяне, бродяги, нищие. Они проходят перед пристальным взглядом поэта, оставляя какой-то отпечаток в душе и так или иначе находя отражение в его творчестве.

Через образ Тукая Р.Валеев показыват интеллектуальную жизнь народа, оказавшегося на стыке двух великих материков, — Востока и Запада. Культура Востока для татарской
литературы была ближе, она глубже проникла в народное сознание, национальную литературу. Но ветры прогрессивных перемен дули с Запада. И Тукай одним из первых пошел навстречу очистительной социальной грозе, опираясь на передовые традиции демократической русской культуры.

Тукай страстно выступал против замкнутости татарской жизни, отлично понимая, что национальная ограниченность — если не мгновенная смерть, то медленное умирание. Он преклонялся перед гением Пушкина, с восхищением читал Лермонтова, Некрасова, Кольцова, Никитина, переводил их стихи на татарский, покупал сочинения Толстого (и не раз восторженно высказывался о них), книги Декарта, Кнута Гамсуна, брошюры с толкованием марксистской философии. Фигура поэта, словно айсберг, возвышается над обывательским болотом того времени. Ведь в жизни татарского общества начала века было немало смешного, наивного, а то и отсталого, граничащего со средневековьем: вера во всякие чудеса, религиозный фанатизм, забитость женщин, схоластика преподавания в медресе, пассивность народных масс…

Поэт осознавал, что отсутствие классической дворянской культуры, как в России, — серьезный пробел в развитии татарского общества, через который не так-то просто перепрыгнуть. И тем крепче надо держаться за народную основу — сказки, баиты, легенды, народные песни, частушки (такмак). Открытость души народа для новых веяний и социальных перемен, его доброта и врожденное чувство справедливости служили нравственной опорой Тукаю. Большое внимание уделял он и высмеиванию националистических амбиций нарождающейся татарской буржуазии с ее потугами на идеологическое господство во всем мусульманском мире.

Удачна глава, где показывается работа Тукая над поэмой «Кисекбаш». Гиперболические описания силы циркового борца Карахмета (двери закрываются от его дыхания, четверка лошадей выбивается из сил, пока довозит его до цирка, восхищенная толпа, запрудившая площадь, не расходится до самого рассвета и т.д.) вполне уместны и продиктованы фантастическим характером самой поэмы. Вспомним хотя бы сцены, как катится, подпрыгивая, отрубленная чалмоносная голова. Или сцены в подводном царстве Дива… Мы словно бы присутствуем в момент, когда действительность, проходя через творческое воображение поэта, неузнаваемо преображается. Автор почти не цитирует Тукая, но, перевоплощаясь в своего героя, показывает рождение образов, раскрывает творческий процесс изнутри, через внутренние монологи поэта:
«Лебеди летели в нашу сторону, я поднял оброненное перо и пишу тебе, моя старая мать. Ты, знать, молишься в этот час, покрыв свои плечи изношенной шалью. И плачешь! В чужом краю хожу, как заблудший журавль. Пчелы летают за медом, быстрые кони скачут, чтобы стяжать славу, а мы ходим-бродим за призрачным счастьем. Далеко я, далеко, моя старая ани! Конь мой остался на зеленом лугу, милая осталась в объятьях чужого. Кто радостный встретит меня дома? Сафьяновые сапоги износил я на каменистых дорогах, теперь домыкиваю свою молодость».

Чем дальше, тем сильнее утверждается Тукай в мысли, что «заботы света», то есть мирские дела, заботы суетного и бренного мира — это и есть заботы души. Основную мысль романа можно бы выразить словами Гете: «Лишь тот живет для вечности, кто живет для своего времени». Тукай жил прежде всего для своего времени, и именно поэтому остался непререкаемым авторитетом для нас, потомков. Тукай сумел опередить свое время. Отсюда и его нетленное значение в общественной мысли не только своей, но и позднейших эпох.

На мой взгляд, роман Рустама Валеева «Заботы света» — лучшее, что написано на сегодняшний день о великом поэте татарского народа.

Нетленный памятник поэту

Тукай — явление не только литературное, но и общественное, политическое, духовное. Он способствовал утверждению самосознания татарского народа в сложную переходную эпоху накануне Октябрьской революции, помогал становлению самобытности его культуры, веры в себя и свои силы, консолидации нации. В определенном смысле творчество Тукая можно назвать и явлением лингвистическим, так как он способствовал утверждению современного татарского языка в его кристальной чистоте и внутренней жизненной силе.

В определенный исторический момент каждая нация стоит перед выбором — какое из своих многочисленных наречий положить в основу общенародного литературного языка? Как свести воедино многообразие форм произношения, грамматических и лексических норм? Скажем, сибирский татарин, если он не владеет нормами литературного языка, вряд ли поймет казанского. Есть свои нюансы и отличия в языке астраханских, касимовских, нукратских татар, так же, как и мещеряков и кряшенов — крещеных татар.

Чаще всего это зависит от численности тех, кто говорит на том или ином диалекте. Как правило, меньшинство принимает язык большинства. Иногда дело решают политический вес и культурное значение той или иной области и, соответственно, наречия. Так, древний Рим навязал свой язык сначала всей Италии, а потом и всему латинскому миру, распространяясь практически по всей Западной Европе. Иногда решающее значение приобретает географическое положение.

Провинциальные говоры, пусть даже и более многочисленные в своей массе, тяготеют к языковым нормам столицы, диктующей моду во всех областях культурной и общественной жизни. В основу русского национального языка, например, лег московский акающий говор.

У нас же положение особое.

Литературный язык сложился не менее тысячи лет назад, во времена Волжской Булгарии. Уже тогда на этом языке слагались стихи, дастаны, писались научные трактаты и летописи, велось преподавание в медресе. Как полагают ученые, это был наддиалектный литературный язык, общий для всего тюркского мира от Алтая до Босфора.

Наряду с этим языком, получившим название «тюрки», роль литературного выполняли арабский и персидский языки. Это была своего рода «латынь» средневекового Востока. На них писались научные труды и богословские трактаты. Их изучали в татарских медресе в качестве обязательного предмета.

После разгрома Казанского ханства развитие науки, культуры, литературы если и не прекратилось совсем, то сильно замедлилось. Явственно обнаружилась тенденция к консервации имеющихся культурных языковых норм, так как в этом виделось одно из условий сохранения культурной самобытности. Так получилось, что древний «тюрки» дошел до конца девятнадцатого — начала двадцатого века без сколько-нибудь кардинальных изменений.

Но живой разговорный язык не останавливался в своем развитии. Он постепенно совершенствовался, обогащался, избавлялся от старых норм, приобретал совсем иной характер. Образовалась пропасть между языком народа, на котором слагались песни, частушки, баиты, рассказывались сказки и легенды, и языком образованной верхушки — духовенства и высшей знати. Перед обществом встала актуальнейшая задача ликвидировать эту пропасть, этот зияющий разрыв. Проблема эта нашла историческое решение во многом благодаря яркой творческой индивидуальности Тукая.

Современный образованный татарин не в силах без словаря одолеть сочинения, скажем, Шигабутдина Марджани или Ризы Фахрутдинова. А ведь они — современники Толстого и Тургенева! Взяв в руки практически любую книгу, изданную в середине или второй половине девятнадцатого века, то и дело натыкаешься на многочисленные заимствования из арабского и персидского языков, устаревшие грамматические и лексические нормы, древние, закостеневшие формы речи. Даже в творчестве самого Тукая, в стихах, написанных до того, как его талант окреп и обрел зрелость, столько устаревших форм, что их приходится давать с многочисленными сносками-пояснениями, а иной раз даже в подстрочном переводе на современный язык.

В том, что в основу татарского литературного языка легли говоры казанских татар, сказалось, конечно, положение Казани как древней, исконной столицы татарской культуры. Но ведь и говоры казанских татар достаточно многочисленны и разнообразны. И тут решающую роль сыграл яркий, самобытный талант Тукая. Именно его поэзия оказала влияние на выбор нашим народом основных компонентов современного литературного языка — словарного фонда, грамматических и лексических норм, произношения.

А язык Тукая, в свою очередь, сформировался на основе говоров арской лесной стороны. Он питался песнями, сказками, легендами этого края. Так и вышло, что бедный материально, далеко не самый крупный и к тому же расположенный на северо-западной окраине район стал колыбелью общенационального языка.

Конечно, другие говоры через своих наиболее ярких представителей оказали определенное воздействие на формирование литературного языка. Тут можно назвать и чистопольский диалект (Гаяз Исхаки). И уфимские (Галимджан Ибрагимов), тамбовские (Хади Такташ), оренбургские (Муса Джалиль) и многие другие говоры. Литературный язык — слишком сложное и значительное явление, чтобы быть продуктом деятельности всего лишь одной, пусть даже гениальной личности. Но приоритет все же принадлежит Тукаю. Его талант был настолько неоспоримым, а главное, глубоко народным, близким и понятным широким массам, что другие писатели невольно ориентировались на язык Тукая, придерживались норм, утвержденных и, так сказать, «облагороженных» в его произведениях.

Эта особая роль Заказанья, арской стороны по традиции прослеживается и до сего дня. Законодателями стиля и творцами поэтических образцов считаются выходцы из этих краев, — поэт Сибгат Хаким, драматург Галиаскар Камал, прозаики Гумер Баширов, Мухаммет Магдеев, Рафаил Тухватуллин, Гариф Ахунов.

Выходит, нерукотворным памятником Тукаю являются не только стихи, но и живой, богатый, гибкий язык, которым пользуемся мы сего дня.

 Подобно взмывшим в небо птицам…

Тукай, в сущности, наш современник, хотя и отстоит от нас на целую эпоху. Если бы не преждевременная смерть, он мог бы встретить Октябрьскую революцию тридцатилетним, в полном расцвете жизненных и творческих сил. К началу Великой Отечественной ему было бы 55, и он вполне мог воспевать героические подвиги своих земляков. Еще живы люди, видевшие его.

«Нации подобны птицам, срывающимся при сильном ветре со своих насиженных мест и взмывающим высоко в небо, блистая своим искусством и своей силой, — писал Г.Тукай. — Стоит подуть ветру прогресса, как они, всколыхнувшись, собираются вместе, и каждый представитель нации высказывается о наболевшем. Подобно взмывшим в небо птицам, они являют миру силу ума, таланта и величие своего духа».

Перефразируя эти слова, можно сказать, что и стихи Тукая, подобно взмывшим в небо птицам, взлетели высоко-высоко, собираясь в дальний полет и являя миру величие своего народа.

Тукай — это яркая звезда не только на небосводе родной литературы, но и в культурах всех тюркоязычных народов нашей страны. «Поэзия Габдуллы Тукая, по мастерству своему поднявшаяся до общеевропейского уровня, насыщенная революционным содержанием, стала могучим фактором воздействия на литературы восточных народов России», — писал академик Брагинский.

В послереволюционное время это воздействие расширяется, охватывая все новые народы и языки. Так, только на русском Тукай за последние семь десятилетий издавался около полусотни раз, а общий тираж его поэтических книг превысил миллион экземпляров. Его книги издавались на башкирском, казахском, узбекском, туркменском, украинском, чувашском, марийском, каракалпакском, якутском и других языках. За рубежом его произведения переведены на немецкий, английский, турецкий, арабский, венгерский и другие языки.

Тукай — язык мой. Равного не знаю.
Он — школа, свет, когда вокруг темно.
К своим истокам, родина, к Тукаю,
Я верю — ты вернешься все равно, —
(Пер. Р.Морана)

писал Сибгат Хаким. Сегодня мы можем наглядно убедиться, как в эпоху возрождения национального самосознания Родина возвращается к своим извечным истокам и прежде всего — к Тукаю.

(Источник: Мустафин Р.А. Силуэты: Литературные портреты писателей Татарстана / Рафаэль Мустафин. — Казань: Татар. кн. изд-во, 2006 — 351 с.)


От alex009

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *